– Чего таскать-то? На месте же стоим: считай, деревню уже в лесу выстроили, – усмехнулся несгибаемый Азаров.
– Это пока. Помяни мое слово – фрицы скоро за нас возьмутся, им чистый тыл нужен. Будут нас гонять, как вшивого по бане. А у вас пока один гонор, немца гонором не одолеешь. Серьезный он вояка, немец-то.
– Мы их не боимся, – гордо заявил Азаров, и его дружки незаметно для себя приняли картинно-плакатные позы и соответствующие выражения лиц.
– Плохо. Не боятся только дураки. Потому как не понимают, на что идут и что их ждет. И дохнут быстро и зря. Совершенно без толку, а потом их еще закапывать надо, силы тратить, – веско припечатал Бендеберя.
– То есть, дядя, ты хочешь сказать, что все герои – дураки? – окрысился Азаров.
– Это когда я такое сказал? – удивился ефрейтор.
– Да вот сейчас. Что не боятся только дураки; а герои-то не боятся!
Тут даже лейтенант с Сурковым головы повернули.
– Все нормальные люди на войне – боятся. Только герои свой страх превозмогают. Потому они – герои. А те, кто дураки, ничего не боятся – героями не становятся. Просто не успевают. Потому как дохнут быстро, – размеренно высказался ефрейтор.
– И ты тоже боишься? – съехидничал Азаров.
– Я ж нормальный чоловик. Конечно, боюсь. Потому и жив по сей день, что не гарцевал, как некоторые, зазря под огнем, чтоб свою лихость показать. Нельзя только своему страху волю давать, убьет тогда страх.
– А ты ходив в атаки? На кулеметы? – вдруг спросил Гнидо.
– Пионеры юные, головы чугунные, сами оловянные, черти окаянные, – усмехнулся дояр.
Молодежь посмотрела злобно, а ефрейтор выдержал паузу и ответил – негромко, но все услышали:
– Ходил, конечно. Но там надо не робеть, там залегших выкашивают, у поднявшегося в атаку только два варианта – вперед или вверх, – тут ефрейтор мотнул головой, показав вверх – на небо, видное сквозь листву.
– То есть боялся?
– Конечно.
– А ты говоришь – не робеть! – радостно подловил ефрейтора юнец.
– Бояться – боишься. А штаны сухие, – осек балбеса Семенов.
– Эгей! Поехали! – донесся возглас от пушчонки.
Лейтенант встрепенулся, вскочил бодро и приказал строиться. Не без некоторой неразберихи, но построились в жидковатую колонну по два и двинулись в направлении гогуновской деревни.
Потомок шел молча, не обращая внимания на явное желание шедшего слева «усатого» Сиволапа пообщаться. Сказанное только что странным образом всколыхнуло память, и теперь Леха вспоминал – когда и как он боялся.
Шедший рядом с ним Сиволап неумело, но старательно пытался идти в ногу, потому не обращал внимания на то, что менеджер все время морщился. Леха с изрядным неудовольствием обнаружил, что боялся больше в своей прошлой жизни, чем сейчас, причем тот страх был каким-то липким и длинным, и ожидание разноса от начальства выедало душу и запомнилось лучше, чем та же истерическая паника при побеге из плена или нелепый бег с канистрами, понукаемый штыком в задницу. Это было совсем непонятно, потому как из всех американских фильмов следовало, что: «Война – это ад!» Ну да. Ад. Но прошлогодняя травля, когда начальник отдела не пойми с чего взъелся на Леху и травил его полгода просто так, каждый день шпыняя и унижая прилюдно, – вспоминалась прекрасно и с деталями, а, скажем, драка с боксером… Странно, нет ощущения, что испугался, хотя точно умом понимал, что ужаснулся, видя врага целым, бодрым и активным.
Странная хрень. Это было совершенно непонятно и, вспоминая по мерзкому свойству человеческой памяти всякие гадости из своей не слишком богатой впечатлениями жизни, потомок только диву давался.
– Слухай, а ты сам чего бильше напужався? – сбил его с размышлений вопрос Сиволапа.
Потомок непонимающе уставился на сопляка с усами, чуть было не ляпнул про управляющего отделом, потом вовремя исправился, – но все равно сказал немного не в тему:
– Когда немецкий танк рядом проехал. И гусеница у него была красная и мокрая.
Паренек заткнулся надолго, переваривая сказанное, а менеджер вспомнил, что плен ни в коем случае нельзя упоминать прилюдно, и тут он явно прокололся, хорошо еще перед сопляком глупеньким.
Марш, монотонный и утомительный, закончился не скоро, и Леха встрепенулся, только когда к ним подбежал ординарец командира отряда, пыхтя и придерживая рукой съезжающую с головы, нелепую в еще теплое время меховую щеголеватую кубанку. Посыльный заявил, что товарища лейтенанта и его красноармейцев зовут на совещание.
Киргетов стоял, пожевывая травинку, смотрел странновато. Тут же были пышноусый и комиссар, еще люди – командиры взводов.
– Расскажи еще раз, поподробнее, – велел разведчику старшой.
Киргетов выплюнул травинку и будничным голосом не то доложил, не то просто рассказал:
– Бить там в общем некого. Староста с начальником самообороны поехали в райцентр на трех пустых подводах и не вернулись. С райцентра приехали немцы – не военные, другие какие-то, – командовали ими те, что с бляхами собачьими на цепуре бегают. Окрестности села прочесали, миколаевских для этого мобилизовали и еще с двух деревень людей. Нашли несколько мертвяков, вроде немцев. Самооборонцев разоружили сразу. Так что винтовок больше в селе нет, фрицы с собой увезли.
– Дальше докладай, – нетерпеливо поторопил его комиссар.
– А что дальше? – удивился разведчик.
– Ты сказал, что самооборонцев постреляли.
– А, ну да. Пятерых сельских повесили – четырех мужиков и бабу молодую, с десятка полтора постреляли за околицей, а тех, что у самооборонцев в семьях были, – загнали в пустой сарай и спалили.