И что также поразило Леху – куча народу тут готова была служить фрицам верой и правдой, список сотрудников ГФП оказался неожиданно длинным. Сам Гамсахурдия был достаточно мелкой сошкой, потому и занимался мизерным делом – выявлением сочувствующих Красной Армии, а замах у оккупационных органов был куда шире. Паутина покрывала и своих военнослужащих, и население оккупированных областей с перехлестом, с перекрытием и надежно. Потом пришлось писать списки предателей – Гамсахурдия закладывал всех, кого только мог вспомнить, и Леха писал и писал всяких Солониных, Худоназаровых, Матеевичей и каких-то Эльчибеев с Веревкиными.
Потом сукина сына увели в сторонку, а Леха, не переводя дух, стал писать приговор. Тут у присутствовавших опыта и привычки не было. Комиссар заикнулся было о расстреле, раз уж присутствующие категорически против того, чтобы рискнуть и заставить Гамсахурдию работать против немцев. Но расстрел не вызвал никакого одобрения у тех, кто согласно протоколу был записан в состав суда. И потому, что патронов мало, и потому, что шумно. Черт его знает – может, кто из Солониных с Худоназаровыми вокруг шастает. Да и почетна, в общем, эта смерть – от пули. Командир так заявил:
– Веревку, и ту жалко на такую хадину тратить. Это ведь он немцам втирал, что, дескать, против коммунистов. Баба-то беспартийная и муж у нее – простой красноармеец. Не коммуниста и краскома прятала – человечий это обычай, вечный, путнику приют дать! Мир на таких законах стоит. А эта иуда продажная – хуже любой проститутки. Проститутка собой торгует, а эта крыса – друхими. Так что мы обязаны принять высшую меру социальной защиты. Это возражений не встречает? Значит – повесить. Кто возьмется?
Командиры взводов переглянулись. Комиссар потупил взгляд. Киргетов сплюнул, растер сапогом и сказал просто:
– Я его повешу.
Глянул на перекосившегося комиссара и сплюнул еще раз.
– И как ты его повесишь? – спросил комвзвод-два.
– Как собаку, как еще, – буркнул разведчик.
– И ты так спокойно об этом говоришь? – удивился комиссар.
– А что орать-то? Жить этой мрази нельзя. Это еще и мало для него. Разрешите исполнять?
– Исполняйте. Писарчук зачтет приховор. И подальше отойдите, чтоб не вонял тут, – кивнул командир отряда.
Леха и удивиться не успел, а уже с им же самим написанным приговором шел вместе с разведчиками и бывшим капитаном, который в бросовой дерюге, что ему дали наготу прикрыть, казался уже не бравым военным, а каким-то омерзительным корявым нищебродом. Опять же удивляло то, что совсем недавно кинувшийся целовать сапоги, сейчас шел ровно и презрительно смотрел на конвоиров. До того презрительно, что кряжистый партизан дал приговоренному по морде и хмуро посоветовал свою гордость в задницу спрятать, а то изволохает партизан его, гада, как бог черепаху. После этого глазами Гамсахурдия сверкать перестал.
Отошли километра на четыре, в некрасивый, заболоченный лесок. Леха собирался прочитать приговор, но Киргетов только рукой махнул, выбрал подходящий сук, перекинул веревку и без суеты, но споро накинул скользящую петлю на шею бывшему капитану. Тот попытался рыпаться, ругаться, но держали его прочно, и петля быстро оказалась у него на шее.
А дальше Леха опять удивился, потому как партизаны подтянули веревку совсем на чуть-чуть, так что Гамсахурдия, успевший крикнуть:
– Быдло!!! Нинауижю!!! Хр-р-р… – остался стоять на земле, словно балерина, – на носочках, на цыпочках. Лицо у него вздулось и посинело, он хрипел, но был жив и ухитрялся даже как-то дышать.
– Ты, если хочешь, можешь ножки поджать – быстрее сдохнешь. Нет, не поджимаешь? Жить хочешь? Ну давай, старайся, у нас времени много, – сказал Киргетов висельнику и отошел в сторонку, где стояли его товарищи и обалдевший Леха.
– Садись, старшина, покурим, – спокойно и равнодушно сказал кряжистый партизан.
– А этот?
– А этот пока потанцует. Вишь, ножонками перебирает, паскуда, – свертывая ужасного размера «козью ножку» из странички с немецким шрифтом, сказал партизан.
– Что, старшина, невесел? – усмехнулся криво Киргетов.
– Да вроде не с чего веселиться. Да и как-то оно того… – рассудительно ответил Леха. Он прислушивался к своим впечатлениям, получалось странное – ни ужаса, ни радости, мутота какая-то. Не тошнит, нет. Но как-то не по себе. Хрипит висельник, шуршит веревка по суку.
– А как оно – того? – переспросил молодцеватый партизан.
– Ну я думал, что сам командир приговор зачитает. И лопаты мы с собой не взяли. И там всякие последние желания после казни. Или перед? Да и висит он как-то не так, – взялся излагать свои сомнения Леха.
– Висит он нормально. Так они его жертву повесили. Ворота невысокие, метра два. Тоже ногами доставала. А перед этим они ее и дочку старшую в избе растянули. Старшенькая-то бросилась маму защищать, ей как раз весной шестнадцать исполнилось, только-только грудки налились. Вот ее по девичьим сисечкам – прикладом. А потом растянули. На двадцать мужиков. Моя бы воля – я бы этого капитана поганого как полено стругал, – скрежетнул зубами Киргетов.
– А что не стругаешь? Тут же никого нет, а мы не против, – удивился коренастый партизан.
– Нельзя. Нельзя человеческий облик терять. Мы – не они, – твердо сказал разведчик.
– Ты прямо как комиссар говоришь, – осуждающе заметил его подчиненный.
– Комиссар – человек книжный, жизни не нюхал. Как и лейтенатик твой. Он, конечно, парень геройский, но много открытий ему еще предстоит, – сказал Киргетов.